Адвайта Лайя Йога Занятия по Йоге

 

Парадигмы классической китайской философии в компаративистском аспекте

Е.А. Торчинов

 

[192]

Говоря о неевропейских способах философствования, или дискурсах, как правило имеются в виду прежде всего философские традиции арабо-мусульманского мира, Индии и Китая. При этом, если индийские школы все-таки обнаруживают известное родство как по проблематике, так и по подходам к средиземноморским дискурсам (хотя бы в силу индоевропейского характера языков философского знания и там, и здесь), то китайский стиль мышления отличается уже полным своеобразием, несмотря на все обилие возможных параллелей. Здесь мы имеем тот случай, когда можно сколько угодно сопоставлять частности (скажем, китайский холистический натурализм и воззрения досократиков и стоиков) при полной несопоставимости целого.

В настоящее время существует несколько подходов к восточному интеллектуальному наследию, ни один из которых нельзя признать полностью удовлетворительным. Важнейших их них два:

1. «Ориенталистский». Его можно считать достаточно архаическим и понемногу вымирающим. Характерен для востоковедения XIX века, порождением колониальных империй которого он и является. Для этого подхода характерна смесь чувства превосходства, наивного восхищения экзотикой и подчеркивание инаковости Востока, однако инаковости, полностью постижимой западным дискурсом и только им. Ориентализм, собственно, сам конструирует свой объект, занимаясь по существу исследованием «ориентальных» симулякров. После выхода на Западе знаменитой книги Сеида (Said) «Ориентализм» в конце 70-х годов ушедшего века слово «ориентализм» (и отчасти даже «востоковедение» — Oriental studies) приобрело несколько предосудительный характер.

2. Объективистский, или академический. Весьма распространен ныне и по существу доминирует в «серьезной» науке. Этот метод требует объективности и отстраненности изучающего субъекта от изучаемого объекта. Реалии восточного духа здесь только объекты вполне отстраненного анализа. Лозунг востоковеда-«академиста» — «рыба не ихтиолог» (как будто люди Востока столь же неразумны, как рыбы!). Следуя этой замечательной логике можно сказать, что русский не может быть руссистом, а англичанин — изучать английскую литературу. Каждый разумный человек в последних случаях скажет, что это абсурд,

[193]

но с Востоком такое почему-то все еще проходит, и этот «объективизм» есть не что иное, как проявление тонкого европоцентризма. Считается, что этот объективизм является надежным заслоном как от «ориентализма», так и от дилетантской «ориентофилии». На самом деле это как раз тот случай, когда с водой выплескивается ребенок: вряд ли можно познать продукты духа, если мы будем относится к ним лишь как к объектам для познающего субъекта, как к неким мертвым артефактам в музее востоковедения. В области философии этот подход как раз и препятствует креативному освоению неевропейских дискурсов, ибо восточная философия оказывается лишь фактом истории философии, интересный лишь чисто исторически, но не актуально философски и уж никак не экзистенциально (в последнем случае нас начинают пугать идолом дилетантизма). Кроме того, востоковед-«академист» всегда подсознательно ищет в изучаемом материале некоего сходства с известным ему из своей культуры и невольно вестернизирует изучаемый материал. Иногда мне начинает казаться, что Шопенгауэр, Ницше и Хайдеггер понимали Восток лучше, чем дюжина современных профессиональных текстологов и источниковедов (хотя, избави меня Боже, преуменьшать значение и текстологии и источниковедения, просто средства не следует путать с целями). Увы, академическое востоковедение, в том виде, как оно существует на Западе, тоже в значительной степени конструирует свой объект, занимаясь более этим конструктом, академическим симулякром, нежели реальностью.

Здесь важно сказать несколько слов о самом понятии «Восток», ибо в нем самом скрыта опасность европоцентризма как в грубой, так и в тонкой форме. Собственно говоря, «Восток» есть все, что не есть Запад. При таком определении под этот общий восточный знаменатель (или прокрустово ложе «восточности») подводятся такие совершенно ничего общего между собой не имеющие формы духовного бытия, как ислам и веданта, даосизм и маздеизм. Все это ВОСТОК (не-Запад), а «Запад есть Запад, Восток есть Восток…» [1] и т.д. и т.п. Здесь нам может помочь самый простой культурологический номинализм: нет никакого Востока in re, Восток есть только имя для обозначения множества разнообразных и друг к другу несводимых неевропейских (не западных) культур, объединяет которые под общим ярлыком «Восток» лишь то обстоятельство, что они «не-Запад». Надо сказать, что понятие «Запад» обладает большей онтологической релевантностью, нежели «Восток», ибо под «Западом» мы можем понимать единую относительно гомогенную историко-культурную реальность, основанную на античных и христианских (постхристианских — эта оговорка делается мной

[194]

потому, что Запад стал собственно Западом, то есть окончательно обрел свою цивилизационную идентичность только в новоевропейское время, которое в отличие от Средних веков уже следует считать эпохой постхристианской) ценностях и их проекциях. Применительно к дохристианскому периоду (отчасти даже доисламскому) предпочтительнее говорить не о западной, а о средиземноморской цивилизационной (культурной) общности. Относительно нее неевропейские культуры будут располагаться следующим образом (в порядке убывания общности): арабо-мусульманская (имеющая общие библейские и отчасти античные корни с европейской культурой), индийская, базирующаяся на санскрите — индоевропейском языке, генетически и морфологически близком греческому и латыни и имеющая достаточно много общего в своей культурной топике со средиземноморской культурной общностью и, наконец, китайская, максимально удаленная от средиземноморского паттерна (многое из того, что образует ее специфику, известно и в Европе — философия досократиков, особенно Гераклита, поздних стоиков, натурфилософов Ренессанса), однако это «общее» не играло формообразующей роли в формировании европейской культуры и присутствовало как бы на ее периферии.

Здесь уместно сделать одно небольшое отступление и показать, как дисциплинарное разграничение в области гуманитарных наук формирует предмет (а заодно и объект) своих штудий. Можно даже сказать, что «Восток» есть постольку, поскольку есть востоковедение [2]. Так, востоковедение занимается культурами и цивилизациями Азии и Северной Африки (культуры классического Древнего Востока — древний Египет, Месопотамия, Палестина, культуры эллинистического Востока, древний Иран, арабо-мусульманский мир, Индия, Китай и Дальний Восток, тюркские народы, Тибет, Монголия, тунгусо-маньчжурские народы и т.д.), африканистика — традиционными культурами экваториальной Африки (то есть, тем, что располагается южнее границы традиционного распространения ислама), этнология и культурная антропология — цивилизациями остальной части неевропейского мира (индейцы обеих Америк, австралийские аборигены, народы Океании и Сибири и т.д.). Строго говоря, содержательно осмысленно было бы иметь два комплекса научных дисциплин — «археокультурологию» (прошу прощения за неуклюжий неологизм), изучающую архаические («примитивные») культуры всего света и «азиатско-североафриканские исследования» (кстати, на Западе довольно часто говорят об Asian and North African studies вместо несколько архаичного

[195]

и слегка дискредитировавшего себя «востоковедения» — Oriental studies). Таким образом, «Восток» как некая единая сущность был в значительной степени создан востоковедением. И это было бы совершенно не страшным (традиции следует уважать), если бы в полной мере осознавалось самими востоковедами.

В контексте тематики настоящего «дискурса» под Востоком я буду понимать прежде всего Индию и Китай, культуры которых создали вполне самостоятельные, или «автохтонные» философские традиции, рядоположные европейской (с ее американскими и иными проекциями) философской традиции. Индийская культура создала свои проекции в страны Юго-Восточной Азии, Тибет и Монголию, а китайская — в страны Восточной Азии (Корея, Япония) и Вьетнам. Я сознательно воздерживаюсь от рассмотрения в данном контексте арабо-мусульманской интеллектуальной традиции, поскольку она имеет общие корни с европейской (библейский тип религиозности и античная философия — перипатетизм и платонизм) и может рассматриваться в качестве варианта духовной и интеллектуальной традиции средиземноморского средневековья.

Что необходимо для того, чтобы неевропейские философские традиции могли бы быть привлечены для преодоления трудностей, возникших перед современной западной философией? Прежде всего, к ним следует перестать относиться как к некоторым музейным экспонатам, как к продуктам духа, имеющим лишь исключительно историко-философский, а не собственно философский интерес. В свою очередь, подобная установка предполагает отказ от отношения к неевропейским культурам, как стадиально архаичным, «отсталым». А это влечет уже к принципиальному отказу от идеи стадиального однонаправленного единого историко-философского и даже исторического процесса и перехода на позиции признания плюрализма несводимых друг к другу культур и цивилизаций, в своей цветущей сложности образующих культурно-цивилизационное поле человеческого бытия.


Думаю, что после работ М. Гранэ, Дж. Нидэма и А.И. Кобзева [3] не будет большой ошибкой определить господствующее китайское мировоззрение, или может быть, точнее, миросозерцание как виталистический натуралистический холизм. Тем не менее, такая характеристика не станет совершенно исчерпывающей, поскольку в нее следует добавить еще такие характеристики, как антропологизм и панэтизм. Именно в таком сочетании китайская мысль обретает свою завершенность и неповторимость. Китайский мировоззренческий паттерн можно, конечно, сравнивать с досократической

[196]

мыслью или со стоической метафизикой, но сходство в деталях, даже и формообразующих еще не будет означать сходства целого. Кроме того, если стоическая модель (не говоря уж о досократической) довольно быстро канули в Лету, китайская философия на протяжении двух тысячелетий своего креативного развития (от Конфуция до Ван Ян-мина) достигла удивительной степени разработки исходного паттерна, доведя его до изощренности и сложности конгениальных утонченности породившей его древней культуры.

Хорошо известно, что китайцы ели палочками со времен неолита, но архаические палочки ничем кроме своей функции не напоминают те произведения искусства, которые употреблялись, например, при императорском дворе — сделанные из слоновой кости, инкрустированные золотом и серебром палочки поистине достойны быть музейными экспонатами. В некотором смысле то же самое произошло и с философией в Китае: не меняя исходных формообразующих принципов, она развивалась, обретая немыслимую ранее утонченность и детальную разработанность всех деталей своего паттерна, окончательно сложившегося в эпоху Хань на рубеже христианской эры. Поэтому китайская философия в некотором (хотя и ограниченном) отношении может рассматриваться как образ того, чем могла бы быть европейская мысль, если бы она не отвергла досократическую модель во имя метафизического трансцендентализма и материализма, возникшего как антитеза именно нарождающегося в платонизме и перипатетизме трансцендентализма: вместе с трансцендентным космосу эйдосом родилась и материя.

Платон в одном из своих диалогов (если не ошибаюсь, в «Тимее») назвал космос «видимым богом», а время — «движущимся подобием вечности». Древний китаец, видимо, согласился бы с этим, но с оговорками: космос был для него не только видимым, но и единым Богом, ибо никакого невидимого и трансцендентного космосу Бога он просто не знал. Я имею в вид, конечно же, именно китайца-философа и оставляю в стороне популярную религию, хотя и в ней божества и небожители пребывали лишь в границах все того же сакрализованного космоса, появившись в процессе эволюции последнего или же являясь просто обожествленными людьми: все полно богов, как говорил Фалес. Что касается времени, то китайская культура вообще не знала такой идеи (если под вечностью мы будем понимать не вечную длительность времени, а некое надвременное «сейчас»), да и само время мыслилось скорее как производное от универсальных трансформаций сущего, перемен («и»), давших название и

[197]

своеобразной «китайской Библии» — «Канону Перемен» (И цзин).

Прежде чем говорить о том, что китайская культура знала и принимала, поговорим о том, чего она не знала. Прежде всего, она не знала ничего о трансцендентном Боге (или богах) и не имела не малейшего представления о креационизме. Библейская идея creatio ex nihilo была просто запредельна всем паттернам традиционной китайской культуры. В ней мир не творится извне неким Богом, или демиургом, но развертывается из себя, из некоей латентной основы, потенциального существования подобно цветку, раскрывающегося из бутона. Идея Бога теистических религий была настолько чужда, что иезуиты XVII-XVIII веков даже не могли найти адекватного перевода для самого слова «бог».

Далее, китайская культура не знала идеи духа как начала иноприродного чувственному бытию. Но не знала она и идеи материи, ибо последняя бессмысленна вне оппозиции «дух — материя»: раз нет нематериального духа, то нет и неодухотворенной материи. Мир китайской культуры — мир сугубо имманентный, вмешательство трансценденции в его существование исключается за отсутствием самой трансценденции.

Итак, натурализм, витализм и холизм. Единый и целостный космос, пронизанный потоками жизненной силы, космос, все элементы которого находятся во взаимосвязи и гармоническом единстве, одновременно непрестанно трансформируясь и изменяясь в своей изначальной энергийной пластичности. И вместе с тем — космос человека, основанный на нравственном начале (последнее, впрочем, отрицалось даосами). Подобно греческому космосу («космос» — «украшенный»), китайский универсум также выявляет эстетическое начало, ибо он «узорчат» (вэнь); в человек же эта узорчатость проявляется в виде культуры, точнее, культуры, выраженном в иероглифическом узоре, письменном знаке.

Этимологически слово вэнь означало священную татуировку шаманов и жрецов архаической эпохи. Позднее оно начинает обозначать любой узор или украшение. Отсюда произошел переход к значению «письменный знак», «письменность» и наконец, письменная культура, или «культура, выраженная в письменном знаке». И наконец, слово вэнь начинает обозначать культуру как таковую и в этом значении входит в современный китайский язык как вэньхуа (культура); этот бином дословно означает «преобразующее влияние» (хуа) посредством письменного слова (вэнь).

Однако еще в древности в текстах конфуцианского круга понятие вэнь становится одной из базовых категорий китайской культуры, космологизируется и онтологизируется, как бы подтверждая средствами философской рефлексии свою исходную сакральность в качестве священной

[198]

татуировки шамана-заклинателя. Вэнь теперь — универсальное космическое начало, выражающее базовую «узорность», «украшенность» вселенной. Следовательно, в человеческой культуре и прежде всего, в письменном слове, иероглифическом знаке как первоисточнике культуры, а также в текстах совершенных мудрецов древности проявился и воплотился тот же самый принцип, который придает эстетическое измерение всему космосу. Культура и ее источник — письменное слово является человеческим вэнь, планеты, звезды и созвездия — небесное вэнь (ср. современное китайское слово, обозначающее астрономию — тянь-вэнь-сюэ, то есть «наука о небесном вэнь»), горы и долины, следы узоры и птиц, узоры на шкуре оленей, тигров и барсов — земное вэнь и т.д. Эта идея очень четко проводится в одном из важнейших текстов классической китайской эстетической мысли — трактате Лю Се (VI в.) «Дракон, изваянный в сердце вэнь» (Вэнь синь дяо лунь).

Интересно, что уже китайские мифы о происхождении письменности и натурфилософского знания непосредственно увязывают между собой человеческий, небесный и земной аспекты единого вэнь: когда совершенномудрый император Фу-си занялся изобретением письменности и космологических символов — триграмм, он взял за образец «вэнь Неба и Земли». Поднимая голову вверх, он изучал созвездия — небесное вэнь; опуская голову вниз, он постигал скрытый смысл узоров звериных и птичьих следов — земного вэнь. Плодом этого изучения и вглядывания и стало появление иероглифической письменности и основоположений китайской культуры вообще.

Универсализм понимания вэнь прослеживается во всей китайской философии, особенно в конфуцианской традиции. Вершиной этого процесса оказалось так называемое неоконфуцианство эпох Сун (960-1279) и Мин (1368-1644), продолжателями и обновителями, ре-конструкторами которого и были конфуцианские традиционалисты XX века. Теперь вэнь — структурирующий вселенную принцип (ли) и эманацию Дао-Пути как тотальной этической нормы, лежащей в основе самого каркаса мироздания (позиция, принимаемая и современными конфуцианцами).

И все же о вэнь говорится прежде всего в смысле проявления этого универсального начала в человеке в виде культуры и письменного слова. Отсюда проистекает и то понимание конфуцианцами литературы, которое воплотилось в максиме «письменность несет в себе Великое Дао» (вэнь и цзай дао).

Но не только литература или высокая культура определялись вселенским узором вэнь. Любой письменный знак, иероглиф есть как бы частное проявление узора-орнамента космоса. Это понимание письменности обусловило поистине благоговейное отношение

[199]

народа традиционного Китая к письменному тексту.

Таким образом, сакральной стала сама культура, нашедшая свой глубинный исток в глубинах абсолютного принципа самого бытия. Разумности и гармонической упорядоченности — Дао-Пути как высшего первоначала в традиционном китайском понимании этих слов [4].

Китайский иероглиф — великолепный объект словотворчества, которое возможно не только за счет создания неологизмов посредством комбинирования знаков и конструированию новых биномов, как, например, поступали в древности буддисты, переводившие санскритские термины на китайский язык, но и за счет перестановки черт и элементов уже существующих знаков (прием, использующийся, например, в китайской каллиграфии). И, наконец, сама конструкция сложного иероглифа, как комплекса простых, но также имеющих смысловое содержание знаков, открывает неограниченные возможности для их истолкования и открытия новых семантических и семиотических горизонтов. И здесь уместно вспомнить не только китайского ученого XIII в. Дай Туна, но и Эзру Паунда, унаследовавшего этимологические словари япониста Э. Фенеллозы и открывшего в его «этносинологии» новые перспективы оживления поэтического слова через раскрытие ненаблюдаемых дотоле смысловых пластов.

И, конечно, в связи с этим обстоятельством нельзя не вспомнить знаменитое словотворчество Хайдеггера, включенное в его глобальную герменевтику как беспрецедентная попытка вернуться к корням языка, оживить язык и освободить его от тяжкого бремени привычки и омертвления, и раскрыв в языке то непосредственное, что прямо роднит его с бытием, превращая язык и бытие как бы в две стороны одной и той же медали. Это, собственно, и есть Sprachlichkeit, бытийствующая «языковость» [5].

Здесь, правда, необходима одна оговорка. Если для Хайдеггера первична речь, устный язык, тогда как письменная речь, безусловно, вторична, то для китайской культуры первичен именно письменный, иероглифический текст. Это обстоятельство определено не только традиционным пониманием китайскими мыслителями языка и прежде всего, языка культуры как вэнь, узора, а не звука (как, например, в индийской цивилизации), но и тем обстоятельством, что в течение тысячелетий классическим языком большой традиции китайской культуры был вэньянь, язык принципиально непроизносимый и непонятный на слух, рассчитанный исключительно на зрительное, а не на слуховое восприятие. Но это не меняет отмеченных параллелей между герменевтикой как раскрытием изначального языкового пласта у Хайдеггера и

[200]

отношением к языку в конфуцианской традиции Китая.

Теперь об этих и других параметрах китайского миросозерцания можно поговорить подробнее.

Среди категорий китайской культуры нет ни одной, столь важной для понимания китайского мировоззрения, как ци. Уже тот факт, что это слово переводилось на русский язык и как «дух» и как «материя» (я не касаюсь таких «нейтральных» переводов, как «эфир» и «пневма») свидетельствует о том, что мы встретились с чем-то загадочным и достаточно странным: ведь для нашей культуры дух и материя — нечто взаимоисключающее, и одна и та же сущность никак не может быть и тем и другим. Или для этих странных китайцев не существует закона исключенного третьего? Ци — понятие, конечно, весьма полисемичное, многозначное.

Древнекитайский философ-скептик Ван Чун (I в. н. э.), рассуждая о природе ци, привел такой пример, который можно считать классическим: подобно тому, как лед при нагревании превращается в воду, а вода — в пар [6], так и ци сгущаясь, становится веществом, а истончаясь — духом. Таким образом, между духом и веществом, материей и сознанием нет и не может быть непреодолимой грани, это не более чем разные состояния, модусы единой субстанции. Все, что есть в мире — это ци и кроме ци и его состояний ничего нет. Утонченное, разряженное ци — дух, сгустившееся — вещество. Ци в своей первозданной тончайшей природе, еще не знающей полярности отрицательного (темного, женского) — инь и положительного (светлого, мужского) — ян, есть не что иное как Изначальный Дух (юань шэнь). Но и самый неотесанный и бездушный камень как бы чреват одухотворенностью, подобно тому, как и в безднах Изначального Духа притаилась грубая вещественность. Вещество — «замороженный» дух и дух — «оттаявшее» вещество. Поэтому если правда то, что природа в своей основе одухотворена, то также справедливо и то, что дух природен, натуралистичен. Материя и дух единосущны и взаимосводимы, здесь нет места для трансцендентного мира вечных идей или дуализма духа и вещества, духа и плоти. Более того, дух и вещество находятся в состоянии постоянного взаимоперехода, взаимопереплавки. Мир — гигантский горн, в котором все сущее, представляющее собой лишь различные формы и состояния ци, постоянно переплавляется, меняя свои очертания.

Ци предельно динамично. Оно не есть покоящаяся и «пребывающая» субстанция, скорее о ци можно помыслить как о мощных потоках жизненной силы, жизненной энергии [7], пронизывающих всю вселенную и формирующих всю вселенную. Все в мире столь

[201]

же динамично. Онтология даосизма — онтология процессов, а не вещей. Каждая вещь — тоже процесс. Вот гора. Кажется, что она неизменна. Но ведь и она некогда возникла, она постепенно стареет, обветривается и наконец превращается в песок. А потом в ходе каких-то тектонических процессов из этого песка может возникнуть новая гора. В мире господствуют перемены (и); «совершенный мудрец следует им — и процветает, низкий человек противится им — и гибнет». И Дао-Путь — великий Регулятор перемен.

Итак, ци динамично, по своей сути это жизненная энергия, жизненная сила, пронизывающая собой весь мир, все вещи и все существа этого мира. Мир китайской мысли — не спиритуален и не материален, он энергиен.

«Человек живет в ци, подобно тому, как рыба живет в воде», часто говорят китайские мыслители, особенно, даосы. Но ци не только вокруг человека. Самое главное, что оно и в самом человеке (я имею в виду ци в узком смысле этого слова как жизненную энергию, витальную силу): по энергетическим каналам (цзин) нашего тела ци циркулирует по всему организму, наполняя жизнью каждую клетку, каждый орган, каждую кость или мышцу. В основе любой болезни — нарушения циркуляции ци, «засоры» и «заторы» на его пути. И мудрый врач лечит не больной орган и тем более не симптомы болезни, а восстанавливает свободную циркуляцию ци в теле, разрушая воздвигнутые на его пути барьеры и дамбы. Это одна из основ традиционной китайской медицины, тесно связанной в своем развитии с даосизмом. Да и сами меридианы знаменитой китайской акупунктуры (иглотерапии) есть не что иное, как каналы, по которым текут потоки Единой Силы — животворящего ци.

А в некоторых текстах ци сближается с кровью и тогда мы имеем достаточно широко распространенное в мире представление о крови как носителе жизненности и одушевленности (Библия, стоики). О таком сближении свидетельствует даже современный китайский язык, в котором слово «кровь» представлено биномом сюэ-ци («кровь-ци»).

Таким образом, китайский космос не спиритуален и не материален: он энергиен. Этот космос пронизан жизнью, как бы чреват ею, ибо в нем нет ничего «мертвого», ничего, не лелеющего в себе биения жизни. Вместе с тем, то, что мы бы назвали веществом или материальной природой здесь слегка одухотворено, ибо ци потенциально содержит в себе дух, подобно тому, как духовные сущности «отягощены» материей (кавычки здесь необходимы, ибо то, что мы называем материей не было в пространстве китайской культуры чем-то отягощающим, пленящим дух). Но это означает и то, что не что не препятствует нам рассматривать

[202]

объекты, разводимые западной философией как разноприродные как, напротив, рядоположные: например, вещи и математические объекты, категории этики и явления природы: все есть формы постоянно переплавляемого ци, формы изменчивые и преходящие, но вполне сводимые друг к другу. Поэтому даосы, описывая чудеса своих бессмертных отнюдь не нуждались в том, чтобы вводить категорию «чуда» как сверъестественного события, акта, нарушающего природный порядок. Раз мысль, сила и вещество суть проявления одного и того же начала, нет ничего удивительного в том, что даос усилием воли может передвигать камни, летать в поднебесье, становиться невидимым и даже пребывать одновременно в разных местах. И здесь мы подходим еще к одной важной характеристике китайского универсума: в основе своей китайская картина мира глубоко магична, и этот магизм базируется на органицизме китайского космоса, отличающегося от новоевропейского космоса так же, как организм отличается от механизма.

С китайской философией на Западе связан один миф, а именно, миф о ее рациональности, возникший по всей видимости в эпоху Просвещения трудами как иезуитов, так и самих «просвещенцев», прежде всего, Вольтера. Сейчас, когда мы знаем много типов и критериев рациональности, разговоры о китайском рационализме представляются как минимум наивными, но миф тем не менее продолжает существовать. Попробуем проанализировать, в каком смысле китайская философия признается «рационалистической».

Разумеется, она никак не может быть признана «повинной» в методологическом рационализме, то есть в рационализме Декарта, Спинозы и Лейбница, поскольку все его основоположения были чужды китайской мысли. Не соответствует она, разумеется, и позитивистским критериям рациональности. Вряд ли можно говорить и о рационализме в смысле типа мышления, противоположного интуитивизму (последнего в китайской мысли достаточно много, тем более, что седалищем разума в китайской культуре выступало сердце, разумное чувствилище, по выражению А.И. Кобзева), волюнтаризму или фидеизму (последнего китайская культура просто не знала и противостоять ему поэтому никак не могла). Не занималась китайская культура и проблемой соотношения чувственного восприятия и разума, не провозглашала разум высшим арбитром и даже не считала разумность главной чертой, отличающей человека от животных (последней считалось наличие морали и моральной регуляции поведения). По существу, остается только одно — «бытовое», или нетерминологическое понимание рационализма как своего рода здравого смысла, обыденного рассудка, отвергающего или сомневающегося всего, что относится к сфере мистического или сверхъестественного. с

[203]

Рационализм здесь, собственно, есть не что иное, как удержание разума в границах «мира сего», удерживая его от воспарений в область сверхъестественного или тем более мистического.

И действительно, читая древнекитайские тексты, те же иезуиты не видели в них ни мифа, ни склонности к рассуждениям о «божественном», ни «опасного» мистицизма. Для иезуитов это обстоятельство было амбивалентным: с одной стороны, китайцы мудро воздерживаются от опасных умозрений, могущих увести их в темные бездны языческих фантазмов, с другой — свидетельствовало о религиозной глухоте китайцев, этого странного peuple sans religion, народа без религии, тем паче нуждающегося в христианском просвещении. Просветители же были склонны усматривать в китайском «здравомыслии» или просвещенный деизм или чуть ли не атеизм. Подобные представления перекочевали и в позитивистскую синологию XIX века без особых изменений и дожили до первой трети XX века, когда им был нанесен смертельный удар французской синологией. Теперь синологи увидели, что китайская мысль пронизана методологическим «магизмом», предполагавшим совершенно иную картину мира, нежели та, в которой имеют место деизм, рационализм и даже атеизм (равно, как и мистицизм с иррационализмом). Теперь стало понятно, что даже конфуцианские тексты, обвинявшиеся подчас философами с романтической жилкой в «плоской рассудочности» написаны людьми, следовавшими вполне определенной методологии и методологии весьма далекой от какого бы то ни было рационализма. Эта методология, до поры до времени скрывавшаяся в линейных и нелинейных текстовых структурах [8], была вполне эксплицирована в ханьскую эпоху. И базировалась эта методология на том, что современные культурологи назвали «коррелятивным мышлением».

Нельзя сказать, что Европа совершенно не была знакома с этим типом мышления. Однако в Европе оно было еще в античную эпоху отодвинуто на периферию философского и научного знания, будучи изгнаны в слегка подозрительную и отчасти скандальную область оккультизма и герметизма. Да и сейчас оно еще присутствует в такой «подозрительной» области, как гороскопы. Короче говоря, в Европе уже в древности восторжествовало причинное мышление, и уже Демокрит был готов отдать персидский трон (которого у него, впрочем, не было) за одно только причинное объяснение, а в Китае его не смог привить и буддизм: место причинности было занято коррелятивностью.

Причинный взгляд на мир предполагает, что феномен «a» обусловливает феномен «b», будучи причиной последнего. Коррелятивный же подход усматривает некую связь, корреляцию, существующую между

[204]

«a» и «b», причем эта связь (прямая и обратная) базируется на некоем родстве «a» и «b». Подобного рода отношения были известны в Европе под названием «симпатии» (взаимного сочувствия) и несмотря на определенное увлечение этим принципом (принимавшим форму «подобное влечется к подобному») некоторыми философами (пифагорейцы, платоники и натурфилософы эпохи Возрождения) и медиками (Парацельс), он был отодвинут европейской цивилизации в область магии. Характерно, что целый раздел магической практики даже получил название симпатической (простейший пример: магом усматривается корреляция между некоей личностью и изображением этой личности; воздействуя на изображение он стремится произвести требуемые изменения в личности изображенного). Важно отметить, что эта корреляция предполагает существование связей, отличных от причинных: никакое причинное мышление не усмотрит связи между созвездием, драгоценным камнем, датой рождения человека и его характером, хотя на признании таковой базируется вся астрология. Точно также, нельзя усмотреть причинно-следственных отношений между металлом, запахом, белым цветом, легкими и справедливостью. Что их может объединять, что между ними общего? Между тем, для древнего китайца тут все было ясно: весь приведенный ряд объединяет принадлежность всех его членов к первостихии «земля», который в свою очередь маркирует одно из состояний энергии ци, а именно, зарождение в ней отрицательной (инь) «заряженности». Таким образом, одной их характеристик коррелятивного мышления является классификационизм, выражающийся в построении классификационных рядов взаимосвязанных явлений.

Другим важным аспектом коррелятивного мышления была собственно теория симпатии, по-китайски называвшаяся доктриной «сродства видов» (тун лэй) [9].

Все феномены классифицируются китайскими мыслителями по родам, или категориям (лэй). Критериями для отнесения к тому или иному роду является принадлежность явления к положительной (ян) или отрицательной (инь) сфере существования, к сфере того или иного первоэлемента традиционной космологии и т.д. Между явлениями «того же рода» существует определенная связь, точнее, интерактивная коммуникация: подобное взаимодействует с подобным. Тронул ноту «шан» одной лютни, и немедленно зазвучала нота «шан» на лютне, лежащей в соседней комнате. Мудрец же, следующий Дао-Пути, может, тронув одну струну одной лютни, заставить зазвучать все струны всех лютней Поднебесной. Таким образом, космос оказывается единой резонирующей системой,

[205]

грандиозным звучащим органоном, единым организмом, образованным взаимооткликающимися по принципу вселенской симпатии родами сущего [10]. В этом мире-организме господствует не причинность, а иной принцип: воздействие-отклик (гань-ин; почти бехевиористское «стимул-реакция»): воздействие на струну и отклик иной, родственной струны: «Не можешь ты цветка сорвать, чтобы звезды не потревожить». И даже человек силой своей искренности (чэн), предельным напряжением своей воли может воздействоваьть на вселенную, откликающуюся ему в соответствии с характером воздействия:

«Некогда Наставник Куан стал играть мелодию «Белый снег», и божественные существа снизошли на землю, налетели вихри, пролился ливень, правитель Пин-гун впал в немощь, а земли государства Цзинь изнемогли от засухи.
Вдова Шунюй в отчаянии воззвала к Небу, и гром и молния ударили в башню правителя Цзин-гуна, покалечив людей, а море выступило из берегов.»
И слепой музыкант, и вдова — люди простые, их место не больше, чем место распорядителя вервия, а весят они меньше, чем пух. Однако тот, чья воля предельно напряжена, а дух сосредоточен на одном, способен проникнуть наверху в мир девяти небес, достигнув сферы совершенной эссенции жизненной силы. Из этого видно, что от кары священного Неба не скрыться ни во мраке могилы, ни в дальней глуши, ни среди гор и скал.
Царь У-ван во время похода на тирана Чжоу Синя переправлялся в Мэнцзинь. В это время дул яростный ветер, а водяной — покойный владетель Линъяна гнал волны против течения. В кромешной тьме не видно было ни людей, ни коней. И тогда сам У-ван, сжимая в левой руке желтую секиру, а в правой — боевой топор с белым бунчуком, взмахнул им и гневно воззвал: «Я служу Поднебесной, так кто же смеет мешать мне?» И ураган утих, а волны улеглись.
Луянский государь был тесним в жестокой сече во время войны с княжеством Хань. В решающий момент сражения солнце стало клониться к западу. Тогда он взмахнул трезубцем и солнце вернулось на три меры.
Тот, кто хранит естественность своей сути, бережет свою благодатную силу и блюдет свое тело от изъянов, оказавшись в беде, сливает свой дух с Небом, становится единым с ним, как если бы никогда не отделялся от корня своего бытия. И что же тогда будет невозможным для него?» [11]

[206]

Казалось бы, чистая симпатическая магия, приобретшая поистине космические масштабы. Да и мировоззренчески принцип сродства видов, основанный на «ненаучном» коррелятивном мышлении представляется архаическим, меркнущем в свете причинных объяснений. Однако не ближе ли такой подход представлениям современной экологии, нежели механистический космос классической физики?

Кто знает, как пошло бы развитие науки, если бы Европа на рубеже Возрождения и Нового времени выбрала бы иную парадигму научности, нежели механистическую и детерминистскую модель Галилея-Ньютона? Вряд ли следует некритически соглашаться с позитивистским пониманием научности, как раз и навсегда данной объективной реальности, постепенно освобождавшейся в процессе развития человечества от наслоений магизма и мифологизма и наконец обретшей адекватную себе форму в XVII-XIX веках. Скорее, правомочно говорить о разных типах научности и разных дискурсах науки, каждый из которых позволяет познать то, что остается непознаваемым и смущающим умы остатком в рамках другого дискурса. Бурная смена научной парадигмы в физике XX века (с неизбежностью влекущая таковую и в других естественных науках) подтверждает правомерность подобного подхода. Кто знает, какие дали открылись бы человечеству, если бы наука Нового времени в лице своих корифеев не объявила бы холизм, гилозоизм и теорию симпатий эпохи Возрождения ненаучной формой мышления и не отбросила бы их за пределы респектабельных форм познания, сделав их достоянием маргиналов из оккультного лагеря? Впрочем, ни Ньютон, ни Кеплер, ни другие светила зарождающейся науки новой Европы не собирались придавать механистической парадигме той жесткости, которую она приобрела трудами позитивистов XIX века, однозначно превративших «видимого бога» Платона в «механическую игрушку» (выражение А.Г. Погоняйло) то ли Господа Бога, то ли естествоиспытателя-позитивиста. Наука сама постепенно сконструировала свой предмет. Но подобно тому, как деревянный Пиноккио стремился стать живым мальчиком, механическая игрушка на рубеже III тысячелетия обнаружила склонность к тому, чтобы стать живым организмом (по крайней мере, в своей экологической ипостаси). Удастся ли ей это? Посмотрим. Пока же вернемся в древний Китай.

Значение симпатической парадигмы воздействия-отклика было столь фундаментальным для китайского осмысления, что даже буддизм, инкорпорировавший представление о причинности в свою теорию кармы, ничего здесь не изменил. Как раз наоборот. На рубеже XII-XIII веков в даосских кругах появился текст под названием «Тай шан гань-ин пянь» (Главы Высочайшего о воздействии-отклике), одобренный в 1230 г. императором

[207]

Ли-цзуном и рекомендованный им к распространению в народе. Это дидактический текст, повествующий о воздаянии за совершенные благие или дурные дела. В совершенно буддийском духе здесь повествуется о последствиях тех или иных поступков. Однако вместо буддийского «причина-результат» (или «причина-плод»; инь-го) мы встречаем здесь все те же «воздействие-отклик»: человек воздействует на сущее, и сущее откликается ему, награждая или карая. Важно иметь в виду, что этот принцип действует вполне автономно, не нуждаясь для своей реализации вмешательства какой бы то ни было сознающей воли — божественного промысла или божественного возмездия.

Вполне действен принцип «воздействие-отклик» и в сфере социальной мысли. Здесь важно иметь в виду то обстоятельство, что традиционная китайская мысль рассматривала общество как интегральную часть космоса, граница между природой и социумом не проводилась. Универсум природы и универсум социума образовывают единое целое, оказывая друг на друга влияние по принципу «воздействие-отклик»: поступки человека воздействуют на космос, откликающийся на эти поступки небесными знамениями или иными природными явлениями. Ну, а поскольку человеком par excellence (как бы репрезентантом рода человеческого) в китайской культуре считался император, универсальный монарх, его поступки оказывали особое воздействие на космос и вызывали особенно отчетливую реакцию последнего. Так, недостойное поведение государя вызывало отрицательную реакцию Неба (здесь — космос как целое), выражавшуюся в знамениях — появлении комет, солнечных и лунных затмениях и т.д. Невнимание государя к этим знамениям усугубляло ситуацию: начинались стихийные бедствия (землетрясения, наводнения, засухи) и народные восстания. Если государь не исправлялся, его династия теряла свою харизму («небесный мандат») и сменялась новой. Поэтому небесные явления могли использоваться учеными-конфуцианцами в качестве орудия социальной критики императора, чем они неоднократно и пользовались. Любопытно, что знамениями считались только те небесные явления, которые не были предсказаны астрономами (остальные относились к естественным феноменам, не несущим никакой знаковости), поэтому императоры были крайне заинтересованы в должной квалификации членов астрономических бюро и точности астрономических предсказаний.

По-видимому, всегда имевший место в Китае быстрый прирост населения уже в древности поставил вопрос об охране окружающей среды. Так уже Мэн-цзы (ок. 372-289 до н. э.) советовал при ловле рыбы и черепах в замкнутых водоемов не вылавливать все, а оставлять для разведения.

[208]

При династии Хань императоры уже издавали эдикты, направленные на предотвращения хищнического и утилитарного отношения к природе. Идеологической основой известного нам эдикта рубежа христианской эры является именно доктрина вселенской симпатии [12]. Обращаясь к своим подданным, император говорит о том, что в эпоху золотого века древности благовещие фениксы гнездились прямо во дворах людских жилищ, а чудесные единороги-цилини бродили поблизости от людских селений. Все во вселенной, констатирует император, связано по принципу «подобное к подобному» (тун лэй). Поэтому, заключает он, если вы хотите, чтобы вновь появились фениксы и единороги, то не разоряйте гнезда обычных птиц и логова обычных зверей, ибо если они понесут ущерб, то и чудесные животные также не вознамерятся явить себя перед людьми.

Таким образом, мир китайской культуры это мир, в котором поведение человека может вызвать стихийные бедствия или наоборот, процветание и покой, а все феномены природного и социального универсума образуют единую динамическую систему, основанную на постоянном резонансном взаимодействии всех своих элементов по принципу «воздействие-отклик» в свою очередь опирающемся на симпатию подобного. В древнекитайской культуре вселенная мыслится как иерархически организованное целое, или организм, в котором каждая его часть воспроизводит целое (известный современной науке голографический принцип). Человек есть микрокосм, вполне изоморфный макрокосму универсума и воспроизводящий как бы план космоса. Человек соучаствует в жизни космоса, подобно тому, как и космос реагирует на события в жизни человеческого общества.

Говоря о китайской картине мира, нельзя обойти вниманием онтологический оптимизм китайской культуры. Космос есть Бог, Бог есть Космос, Космос гармоничный, упорядоченный, пронизанный потоками жизненной силы и сам представляющий собой живой пульсирующий сгусток энергии. И если буддист мог вслед за суфийским поэтом сказать: «Земля что мать, а Небеса? отец, детей своих, как кошки пожирают. Не мать такую, ни отца такого я знать не знаю, знать, не знаю», то для древнего китайца такие слова немыслимы. «Если родители скажут человеку, иди на запад или иди на восток, то разве он не отправится в путь? Так силы инь-ян не больше ли для человека, нежели родители?», говорится в «Чжуан-цзы». И это вполне естественно для китайской мысли. «Вся тварь стенает, ожидая спасения», говорит апостол Павел и с ним вполне согласятся, например буддисты. Что же касается древнекитайского

[209]

мыслителя, то, будь он даосом или конфуцианцем, такие слова для него просто немыслимы. Не то, чтобы китайский философ не видел страданий живых существ, просто он смотрел на мир под другим углом, и вечное таинство вселенских метаморфоз, величественно сменявших одна другую в соответствии с неименным принципом изменений, занимало его ум много больше, чем страдания рождений и ужас смерти. В китайском космосе нет места трагедии или переживанию кошмара существования, столь остро переживавшегося гностиками. Это мир, наслаждающийся своей гармонией, проявляющейся и в долголетии и в преждевременной смерти, и в приобретении и в утрате, и в победе и в поражении.

Примечания

[1] Впрочем, сам Киплинг как поэт почувствовал, что граница между Западом и Востоком экзистенциально проницаема. В его собственном творчестве граница преодолевается войной («Но нет Востока и Запада нет: что племя, родина, род, когда сильный с сильным лицом к лицу у края земли встает») и любовью («Мандалай»: «Вспомнил я, что поговорка у сверхсрочников была: «Кто услышал зов с Востока, мать-отчизна не мила. Не отчизна им мила, пряный дух, как из котла той земли, где плещут пальмы и звучат колокола»).
Назад

[2] Никоим образом не хочу приписывать себе открытие такого рода конструирования, поскольку оно хорошо известно мыслителям постмодерна. См., например: Фуко М. История безумия в классическую эпоху. СПб., 1997.
Назад

[3] Granet M. La pensee chinoise. Paris, 1934; Needham J. Science and Civilization in China. Vol. 1-7. Cambridge, 1954-1986; Кобзев А.И. Ван Янмин и классическая китайская философия. М., 1983; он же. Учение о символах и числах в классической китайской философии. Протологика и нумерология. М., 1993.
Назад

[4] Торчинов Е.А. Культура как сакральное (категория «вэнь» в китайской традиции) // Сакральное в культуре. Материалы III международных Санкт-Петербургских религиоведческих чтений. СПб., 1995. С. 92-94.
Назад

[5] Торчинов Е.А. Хайдеггер и традиционалистская мысль Китая XX века // Корнеев М.Я., Романова И.К., Солонин К.Ю., Ставцева О.И., Торчинов Е.А. Хайдеггер и восточная философия: поиски взаимодополнительности культур. СПб., 2001. С. 170-172.
Назад

[6] Интересно, что этимологически иероглиф «ци» представляет собой изображение пара, поднимающегося над котлом, в котором варится рис.
Назад

[7] Современная наука называет энергией способность совершать работу. Далее следуют виды энергии, трансформации одного вида в другой и т.д. Энергия «дуальна» с массой, что выражает знаменитое уравнение Эйнштейна. Конечно же, ци не является энергией в этом смысле. Далее, греки энергией называли: а) действие, осуществление, б) действительность. Аристотель энергией называл актуальную действительность предмета в отличие от потенциальной возможности его бытия. Понятно, что все это весьма далеко от «ци». В связи с этим понятием под энергией следует понимать жизненную силу, витальность, как последняя понималась западными виталистами конца XVIII и начала XIX века, что я и буду делать ниже. Благодарю также киевского инженера и практически профессионального синолога Олега Бойко за высказанные им замечания, использовавшиеся в этом комментарии.
Назад

[8] Пионерская работа петербургского китаеведа В.С. Спирина «Построение древнекитайских текстов» (М., 1976) вскрыла наличие в философских памятниках классической эпохи наличие структурообразующих паттернов, основанных на синтаксическом параллелизме. Раскрытие идеологической значимости этих паттернов привело к созданию в 80-е годы целой китаеведной школы (А.И. Кобзев, А.М. Карапетьянц, В.В. Дорофеева-Лихтман и другие), занимавшейся теоретической значимостью текстовых структур соответствующих памятников. В результате (прежде всего, благодаря публикациям А.И. Кобзева, обобщенным в его монографии 1993 г. «Учение о символах и числах в классической китайской философии») стало ясно, что нумерологическая методология, выражавшая нормы коррелятивного мышления была базовой уже для текстов V-III вв. до н. э. Это открытие в значительной степени корректирует восходящее еще к Гу Цзе-гану (20-е годы) и укоренившиеся в западной науке представления о том, что достоянием философии принципы коррелятивного мышления стали только в ханьскую эпоху (рубеж христианской эры), тогда как ранее они были присущи лишь астрологам, историографам, медикам, магам (фан ши) и связанным с ними натурфилософам, тогда как «высокая философия» руководствовалась рациональными нормами протологики.
Назад

[9] Из отечественных работ последнего времени см.: Хуань Куань. Спор о соли и железе (Янь те лунь). Пер. с кит., введение и коммент. Ю.Л. Кроля. Т. 1. СПб., 1997. С. 72-78. Следует отметить, что Ю.Л. Кроль сделал чрезвычайно много для изучения коррелятивного мышления.
Назад

[10] Образ мира как единого оркестра, многоголосия единого сущего в китайской культуре подробно рассматривается Г.А. Ткаченко в своей книге «Космос, музыка, ритуал. Миф и эстетика в «Люйши чуньцю». М., 1990.
Назад

[11] Цитата из главы шестой знаменитого компендиума философской мысли раннеханьского времени даосского трактата «Хуайнань-цзы» (вторая половина II в. до н. э.). Цит. по: Чжу цзы цзи чэн (Корпус философской классики). Т. 7. Пекин, 1956. См. также: Померанцева Л.Е. Поздние даосы о природе, обществе и искусстве. М., 1979. С. 147-148.
Назад

[12] Здесь мной использованы материалы неопубликованного доклада Ю.Л. Кроля.
Назад



 

На данной странице размещен (цитирован) материал с сайта http://ihtik.lib.ru/ раздел Восточные учения, эзотерика, теософия, оккультизм, каббалистика и т.п.

Материал из вышеуказанного раздела размещен здесь в соответствии с положением: "Разрешается и приветствуется использование, развитие, переработка и распространение материалов портала любыми способами и в любых формах."

Спасибо

 

Если Вы являетесь владельцем прав на какое либо произведение размещенное на этом сайте и не желаете видеть его в данной электронной библиотеке, просим написать об этом на libadmin@rambler.ru

Перейти на главную страницу библиотеки

Адвайта Лайя Йога Занятия по Йоге

 

 

Rambler's Top100
Hosted by uCoz